Вернусь к главному впечатлению.
Стоянку нам определили где-то в районе Ростова, у какой-то дальней, задрипанной грузовой пристани. Идти пришлось долго, по лужам и каким-то угольным россыпям. Но – дошли. Ресторан был на нынешний взгляд совершенно убогим, да и по нашим тогдашним, все-таки ленинградским, меркам, не предвещал ничего хорошего. Но что значили прежние мерки для нас, мореманов, почти что членов экипажа, дорвавшихся до берега. Морячки как-то по-особенному ухмылялись, намекая на то, что нас ожидает. Не просто выпить и пообедать в ресторане (все-таки питание, которым обеспечивал кок, надоедало). Что-то такое нас ожидало, небывалое! Наиболее рассудительные даже предлагали Лене остаться на судне: дескать, приличной женщине такой опыт ни к чему. Конечно, это только раззадоривало. Команда расселась за сдвинутыми столами. Заказывал старпом, его всюду все знали. Конечно, оливье, шницель по-министерски, судак по-польски, эта верхняя планка советского общепита; помидоры, шашлык, – дань югу. Это потирание рук, – согласно Льву Толстому, верный признак пьющих людей. Эти нарзан и ситро. Эта сервировка… Вокально-инструментальный ансамбль – он вдарил со всей силы. Песню повторялась многократно: почему-то – «Наш адрес не дом и не улица, /Наш адрес – Советский Союз»…». Оказалось, ее заказывала соседняя компания. За столом сидели настоящие, татуированные уголовники – не меняющийся типаж «Места встречи изменить нельзя». (Братки ментовских фильмов с золотыми цепями и гайками появились много позже). Консерватизм их облика, видимо, имел какие-то социально-эстетические основания, но особо присматриваться как-то не хотелось. Во всяком случае, в ресторане был явлен честный, абсолютно аутентичный мирок разномастно – кто в мятом залежалом костюме, кто в ватнике – одетых людей, объединенных радостью: один из своих откинулся с кичи. Им незачем было производить впечатление друг на друга и на окружающих тем более. Абсолютная счастливая самопогруженность. Как говорят сегодняшние социологи – сообщество своих. Самый потрепанный, с серым бескровным лицом, – герой дня, – плакал счастливыми слезами. Для него и заказывали песню… Не было ничего противоестественного в том, что они, изгои общества, разноголосо подпевали этому гимну официоза. Конечно, подпевали они чему-то другому. У них был свой адрес в этом Советском Союзе. Как-то остро почувствовалось, что и мы – и все остальные группы, партии и общности советских людей, – жили в этом Союзе по своим адресам. Но – недалеко друг от друга.
«Восточный танец», – объявил один из лабухов, – в исполнении нашей дорогой актрисы Лейлы». Кажется, так. В зале взвыли. Значит, начиналось долгожданное. Танцовщицу в общих чертах я уже описал. Шальвары, грудь в чашечках с блестками, занавесочка на животе… Это вам не Бакст, не дягилевские сезоны… Женщина, ритмично поводя бедрами, прошлась по залу. Подняла занавесочку, показав большой белый – может, припудренный, живот. Гопники с мольбой тянулись к ней. Без рук, конечно. Только душой. Как и остальные посетители. Мы, всей командой, в том числе. Совершив несколько медленных поворотов, Лейла прикрыла живот. На бис она выходила раз десять.
Боже мой, невозможно представить ее (с тех пор я много где побывал) в каком-нибудь американском стрип-клубе – танцующей вокруг шеста, позволяющей клиентам засовывать себе в трусики десятки… Или в парижском пип-шоу: в боевой раскраске, стонами и позами имитирующей страсть, разыгрывающей псевдо-похоть! Нет, Лейла, с ее какой-то домашней плотскостью, самодельным одеянием, хореографией, поставленной лабухом-любовником, была другого пошиба! Она оказывала мужчине великую милость, покачивая могучими бедрами, обнажая на минуту живот! За попытку превратить это в реальность – скажем, попытаться познакомиться, обаять, не говоря уж, – купить, – здесь могли прибить. Всем залом. И поделом – нельзя отнимать у граждан недоступное! Это было твердо налажено в СССР, по всем его адресам, – поэтика недоступности.
Генерал
Как-то отец пришел домой «после союза» (то есть после обязательного выпивания в буфете Союза художников) необычайно встревоженным. Даже подавленным. На вопросительный взгляд мамы он ответил:
– Плохо дело. Генералу по морде дал.
Мама, как-никак генеральская дочка, вскипела:
– Генералу? Да как ты посмел?! – Но видя, что отец по-настоящему расстроен и испуган, чего с ним отродясь не бывало, оставила разбор полетов на потом. – Дима, что случилось?
Случилось следующее. В Союзе художников числился некий отставной генерал. Назову его Мазуров, вдруг у него остались дети, неудобно. Генерал это был политический. Служил на Дальнем Востоке и, как говорят, лично сопровождал Блюхера в Москву на расправу. Сам не пострадал, значит сдал своего шефа с потрохами, услужил. Затем был членом военных советов по политчасти, завершил карьеру жидоморством в Военно-медицинской академии, словом, все, как партия прописала. Когда задвигали в отставку, вспомнили, что генерал баловался пейзажиками. Его и определили в Союз художников. Так бывало с артистическими натурами из высшей номенклатуры – двери всех творческих союзов были для них распахнуты (наверное, с Союзом композиторов было труднее, хотя кто знает. Жданов же показывал, тренькая на рояле, великим советским композиторам, каким надлежит быть народному мелодизму). Кто бы спорил – кадр нужный для укрепления, надзирания и пр. Мазуров действительно оказался ценным кадром. Когда кто-нибудь из членов союза попадал по пьянке в вытрезвитель, семья звонила генералу. И надо сказать, он был безотказен: в любое время дня и ночи был доступен для высвобождения «своих» из милицейских оков. Представьте себе картину: генерал, еще вполне крепкий, в расцвете сил, в парадном мундире, с иконостасом орденов, появляется в вытрезвоне и требует отдать ему бедолагу-пьяницу на поруки. Естественно, менты соглашались. В этом плане даже симпатичный был старикан, если не задумываться о тех делах, которые он наворочал во время своей политотдельской карьеры. Так вот, с этим генералом отцу доводилось регулярно встречаться в союзовском буфете. В этот раз, слово за слово, дело дошло до политики. Времена были хоть и послехрущевские, но и не самые свинцовые – перевалило за половину шестидесятых. О жертвах сталинских репрессий еще вспоминали. Отец в пылу самовозгоревшегося скандала почему-то вспомнил маршала Блюхера:
– Ты Блюхера на расстрел вез!
На что генерал крикнул:
– А ты, Димка, гляжу, вообще сионист!
– Тут, – упавшим голосом проговорил протрезвевший и присмиревший отец, – как-то у меня само собой вышло: дал ему оплеуху.
Скандал, как это всегда было в союзовском буфете, быстро затушили. Но отец, по привычке рядового, не верил в благополучное завершение ссоры с генералом. Генералы (история взаимоотношений с маминым отцом, в квартире которого они жили, усугубляла положение), сионисты, о которых твердило радио, – все это не предвещало ничего хорошего. Родители еще долго шепотом обсуждали перспективы. Утром все разрешилось. Мазуров позвонил часов в семь, спозаранку. Видимо, вчерашнее мучило и его.
– Дима, вчера неудобно получилось. Конечно, ты сам виноват. В другое время ты бы у меня… – Он осекся. – А в одном и я, понимаешь, погорячился. Не имел я такого права сионистом тебя называть. Забудь.